Отчим появился дома, когда мне исполнилось четыре года.
Мама познакомилась с ним, когда ездила в отпуск, в «дом отдыха».
Он был расположен возле одного села, на берегу реки, а молодой и холостой отчим жил и работал в том селе, простым трактористом.
Как-то раз он пришёл на «танцы», в «дом отдыха».
Затем мама забрала его с собой в наш город, они вскоре поженились, стали жить вместе. А через год, когда мне стало пять лет, у нас появился маленький карапуз братик. От отчима не видел ничего хорошего в своем детстве.
Его никогда не называл «папой», вряд ли уже назову.
Однажды я с отчимом шёл по улице, тут повстречался один знакомый мальчик.
Мы поздоровались, он спросил:
— А это кто с тобой?
— Да так, отчим.
Хотя хотелось сказать, что он вообще никто, пришлый мужик возле мамки, чужой дядька.
Ко мне он относился плохо, поэтому отвешивал оплеухи каждый раз, когда он ловил меня на шалостях.
У него выработался особый, фирменный подзатыльник.
Он делался примерно так: отчим заносил руку снизу, выстреливал снизу вверх, мгновенно и жёстко проведя огромной ладонью по затылку.
Снизу вверх, — раз, после этого моя головка гудела целый день, я ходил, утыкаясь по дому, ничего не соображая.
Мама это заметила, сказала отчиму:
— Наказывай только вполовину силы, иначе ты его сделаешь круглым дурачком.
Когда братик подрос, ему стало года три, то мне доверили с ним гулять во дворе. Стояло лето, теплый день, поэтому оставил его копаться в песочнице.
Сам же стал играть с ребятами в футбол, или во что-то еще, ведь рядом с домом устроена детская спортплощадка с горками, с баскетбольными кольцами, с лесенками, качелями, прочими железными сооружениями.
Незаметно наступил вечер, вернулся к песочнице, но малыша там не оказалось. Пацаны разбежались по домам.
Пока ещё светло, обежал окрестные дома, — бесполезно, братика нигде не видно.
На мой голос он тоже не отзывался.
А тогда возле нашего городка поселился цыганский табор.
Цыгане и цыганки, крутились вокруг домов: то гадая, то выпрашивая милостыню, то торгуя разными тряпками: нарядами, скатертями, шалями, платками.
В народе ползли разные слухи, что цыгане воруют маленьких детей для своего табора, или для дальнейшей продажи кому-нибудь.
Тогда решил, цыгане украли малыша, это точно.
Что оставалось делать?
Уже сильно смеркалось, когда стал звонить в дверь домой.
Бабушка сразу с порога стала спрашивать:
— А где Алешка? Он же с тобой был.
— Не знаю. Его нигде нет.
— Ты что, его оставил и потерял?
— Его цыгане украли! — выпалил, чтобы больше не врать, не оправдываться.
— Как украли?! — тут же подлетела мама с отчимом. — Это ты виноват во всём!!
Тут же мне вынесли вердикт, тут же стали приводить исполнения наказания.
Отчим в два счета сбегал за большим ремнем, сорвал с меня портки и футболку, оставляя голым, стал с яростью стегать ремнем с железной пряжкой.
Обычно он заставлял меня ложиться на живот, тут хлестал прямо стоя: одной рукой отчим придерживал за ручку возле плечика, не давая упасть на пол, а в другой руке находился ремень, сложенный вдвое.
От боли и унижения я описался.
Мать не заступилась за меня, она никогда не заступалась.
Почему? Наверно от того что ее тоже в детстве много лупили.
Она отыгрывалась на мне.
Стоя перед мамой, моей бабушкой, она творила со мной что хотела, словно показывая очередность в жизни, — ты била меня, теперь вот, я бью собственного ребенка, или вот мужик пусть бьет, и я ему разрешаю.
Ты же меня била, вот теперь мое время пришло.
Потом мать чуть ли не лишили родительских прав на меня.
Как закономерный итог такого воспитания.
Там замешено всё; побои, скверное родительство, ненадлежащий уход, плохая учеба, насилия отчима, постоянные пьянки.
Ведь отчим споил маму со временем, превратив ее в алкоголичку.
Так происходило в тот раз.
Отчим продолжал меня бить железной пряжкой, невзирая на то, что моча ему попадает на руки.
Отбила от отчима, только бабушка.
— Дурни, запорете его насмерть! — закричала она страшным голосом.
Его испугался даже отчим, он выпустил меня из клешни.
Она схватила, унесла в свою комнату.
— Вы что, спятили совсем!— продолжала она разносить их, выскочив за дверь.
— Идите сами искать, звоните в милицию. Что рты раззявили на месте!
Мать с отчимом, наконец, послушались бабушку, оделись.
Вышли на улицу. Через некоторое время, уже наступила ночь, они вернулись ни с чем. Стали ругаться между собой.
Бабушка побежала звонить в милицию, до этого положила меня спать на свой диван.
Неподалёку от нашего дома стояла красная будка телефона-автомата.
В нем установлен телефонный аппарат: железный ящик с трубкой, крутящимся диском, на котором цифры.
А в милицию, можно звонить бесплатно по 02, без монетки в две копейки.
Вскоре бабушка прибежала обратно, сказала, что позвонила, скоро приедут милиционеры к нам домой.
Наступила глухая ночь, часа два или три, но никто не спал, я тоже.
Взрослые на ногах, каждый ругался друг с другом, кроме меня.
Я спрятался под одеялом, просто их слушал.
Вдруг раздался звонок в дверь.
Они решили, что это милиционеры, перестали браниться.
Спрыгнул с дивана, подбежал смотреть, кто это.
Но за дверью оказалась незнакомая пара, тётя с дядей, они держали за ручку нашего Алешку. Все страшно обрадовались, стали кричать:
— Нашелся, нашелся!
Тоже порадовался, правда, ничего не кричал.
Потом приехали милиционеры на милицейской машине с огоньками.
Они узнали, в чем дело, тоже обрадовались.
— Ну раз так, дело раскрыто, а вы мамаша, будьте бдительнее, — сказал один из трех милиционеров на прощание.
Они уехали, после того ушли тетя с дядей.
Но сначала тетя рассказала, что они вечером нашли возле подъезда какого-то плачущего малыша, затем привели его к себе домой, чтобы накормить, узнать, где он живет. Когда он перестал плакать, то братик вспомнил, где его дом.
Тогда они втроем пошли искать дом.
Искали, искали, вот нашли.
Наутро слег с высокой температурой, наверно от переживаний, от всего.
Избитое тело жгло огнем, не мог пошевелиться.
Можно сказать, что лежал при смерти.
Все взрослые ходили молча, лишь шепотом переговаривались между собой.
Всё время пугались какого-то участкового, какую-то прокуратуру, детскую комнату.
Врача ко мне не вызывали, в больницу не отвезли.
Конечно, этому радовался, ведь боялся уколов.
А мать с отчимом боялись, что их посадят, это мне бабушка сказала.
Бабушка позвала другую бабушку, которая умела лечить народными средствами: отварами и мазями.
Я пришел в себя через месяц.
Когда наступила пора идти в школу, во второй класс, то сошли рубцы, синяки.
А братика Алешку мне больше не доверяли.
Немногим раньше, ему было два года, чуть ли не выбил ему глаз.
Нас оставили дома вдвоем, мы стали играть.
В запале игры швырнул в него одну штуку.
В пластмассовых машинках, раньше колеса крепились между собой на железные штыри. Показывал, как машина взрывается, раздергал колеса, раскидал в разные стороны.
На одном колесе, остался торчать штырь.
Он угодил железным концом, почти в глаз.
Пошла кровь, малыш ревел.
В тот раз обошлось, скоро пришла мама, вызвала врача.
Меня немного ругали, так, шлепнули несколько раз для острастки.
*
Кухня, в нашей квартире, всегда казалась маленькой, совсем тесной, даже выглядевшей такой для моего небольшого возраста.
Когда мы въехали в новую квартиру, то в ней были установлены: советская газовая плита, с духовкой; мойка для посуды, с горячей и холодной водой; верхняя полка над кухонным проходом; а под подоконником сделана ниша, где можно тоже хранить коё-какие соленья и варенья.
Белые оконные рамы, стены на полтора метра покрашены в салатный цвет, а сверху стены побелены вместе с потолком; полы деревянные, покрыты коричневой краской
На потолке стеклянный абажур с лампочкой.
Потом уже появились: большой шкаф для всего, он стоял возле мойки; полка для сушки посуды, она висела над мойкой; железная этажерка, возле плиты: кухонный столик, стандартной прямоугольной формы, из какой-то прессованной фанеры, да табуретки, с отвинчивающимися ножками, которые вечно шатались из стороны в сторону.
Кстати, ещё проведена радиоточка, но без самого радио, приёмник пришлось покупать самим. Зато потом радио работало целыми днями, передавая новости и всякие программы.
Кухонный столик, стоял впритык к стенке, напротив плиты.
Посередине ему находиться никак не получалось, не хватало места.
Наверно из-за этого, бабушка никогда с нами не кушала.
Она всегда питалась отдельно от нас, в своей комнате.
Там у нее стоял свой холодильник, большой обеденный стол, из неотёсанных деревянных досок и чурбаков, который сколотил дедушка, при жизни.
Стол постоянно покрыт цветастой клеенкой, а без клеенки он становился совсем неказистым.
Под столом хорошо прятаться.
Под ним темно, мрачно, но надежно, как выглядел сам дедовский стол: грубым, крупным, тяжёлым.
Отчим приходился бабушке зятем, а бабушка ему, — тещёй.
Поэтому он ее сильно боялся, вечно говорил:
— У-у, старая карга пришла.
Так же относилась к нему бабушка.
Когда наступало время кушать, то места за столом на кухне распределялись так: отчим садился на торце, на свой личный законный стул как глава семейства, возле окна, там оставался промежуток между столиком и окном.
За другим торцом садилась мама.
А на длинной стороне стола умещались мы с братиком, на маленьких табуретках.
Отчим, во время еды, имел привычку читать книги.
Как всегда работало радио, он раскрывал книгу на прочитанном месте, подкладывал открытые листы под край тарелки, изредка переворачивая их, когда проглатывал пищу.
Во время совместного чтения и поедания, куктистые брови отчима шевелились, кадык дергался взад-вперед, губами он ловил падающие капли супа с ложки
Это смотрелось уморительно смешно.
Какой там клоун Никулин или Попов. Они рядом не стояли.
Поэтому нашей первой задачей во время еды, моей и братика, не рассмеяться, подавить смех в зародыше.
Но иногда, у кого-то из нас, или сразу у двоих, смех прорывался и тогда…
У отчима имелась недурная реакция, на внешние раздражители.
Однажды летом он набил мухобойкой сто мух за один день.
Мушиные трупики валялись по всей квартире.
На стене висел бумажный листочек, в котором отчим записывал, сколько, в какой день он уничтожил летающих насекомых.
Сто мух, это был его личный установленный рекорд.
Я пробовал, но у меня не получалось, от силы две или три, и то каких нибудь очень вялых мушек.
Ещё у отчима имелась привычка кушать двумя ложками: деревянной ложкой он ел супы, всё жидкое, а стальной ложкой ел кашу, или жареную картошку.
Отчим отрывал глаза от книги, оглядывал смеющиеся рожицы, понимал, что над ним смеются, а он этого не любил, раздражённо облизывал ложку, со всего маху, точно и неотвратимо, — бил по лбу.
Раздавался сухой треск от удара, будто колют грецкие орехи, один, или два.
Иногда сразу лепил нам обоим, иногда братику, но частенько залетало только мне.
Еще в зависимости от места, где сидишь, если ближе к отчиму, то с большой вероятностью отхватишь первым.
Если возле мамы, то можно уклониться, или убежать.
Поэтому мы с братом всегда выясняли, кто, где сидит; спорили, ругались, составляли очередь. Бывало, дрались между собой.
Так вот, ложки: если отчим бил деревянной ложкой, то это не страшно, не больно.
А если шибал стальной ложкой, то неизменно после удара, на лбу выскакивала заметная шишка.
Конечно, шишки красовались только на моем лбу.
Отчим почти не бил своего ребенка, но тогда этого не понимал, что между мной и братиком есть огромная разница: родной, или неродной.
Поэтому часто злился на него, ведь нашалить он, а порка приходилась на мою участь.
Кроме порки ремнем, когда мать использовала дамский узкий ремешок, он с металлическими бляшками по всей длине, от этого процесс был очень болезненный, а отчим хлестал преимущественно широким кожаным поясом с пряжкой, наказания разные: стояние в углу по несколько часов, долгое сидение в туалете при выключенном свете.
Отчим сделал специальный замок на дверь, поэтому можно закрыть туалет снаружи.
Ограничение в еде, не говоря уже о сладком, запрет на улицу, хотя это пустяк.
Ещё запрещение смотреть телевизор, когда там показывали очень интересное кино: про Ленина, про коммунистов, про Павку Корчагина.
У отчима заурядная внешность простецкого русского мужика: лицо без скул и ямочек, квадратный подбородок с тяжелой челюстью, на которой торчали выбритые плоские длинные губы. Крупный нос выпирал вперед, из высокого лба с залысинами, злыми буравчиками глазки, сверлили окружающий мир.
Отчим видимо знал про это, поэтому носил очки в роговой оправе, которые придавали ему вид ученой собаки.
Этому способствовали длинные волосы до плеч, которые он специально отращивал сзади головы.
А меня стригли каждый два месяца почти налысо.
Мама силком отводила в парикмахерскую.
Стрижка «под ноль» была самой дешёвой.
После этого отчим подходил, ехидно спрашивал:
— Что, опять лысым стал?
При этом специально зачесывая назад свои волнистые кудри.
В те дни, пока у меня не отрастали волосики, он так и обращался:
— Эй, лысый, поди сюда.
Мама не любила меня, никогда. Второго ребенка тоже.
Она вообще не любила детей. Они ей надоедали на работе.
Мама, после моего рождения, устроилась учительницей в музыкальную школу, учить других детей музыке.
Там она детей тихо ненавидела, но вынужденно терпела, ради работы и зарплаты.
Иногда ей приходилось брать меня к себе на работу.
Там сидел на уроках, в ее классе, когда она проводила занятия, или в коридоре.
За дверью кабинета, звучали гаммы, или что-то ещё из музыки.
Когда класс был почти пустой, слушал, как мама учить детей.
Порой дети тупили, не знали что ответить, или неправильно играли нотную грамоту, — то мама не ругалась на них, не повышала голос, не била их ремнём.
Наоборот, — ее голос делался мягким, почти умильным и елейным.
С бархатной интонацией.
Я всегда поражался такой перемене.
Как же так?! Ведь придя домой, ласковый голосок у мамы, почему-то всегда превращался в неприятный пронзительный визг.
Однажды, после садика находился у нее на работе, а маму позвали на какое-то собрание учителей.
Остался один в мамином кабинете, дверь она закрыла на ключ, чтобы не бегал по школе.
Строго-настрого наказала, чтобы сидел за партой на одном месте, сложил руки как ученик, не вставал, пока она не вернется.
Стало скучно сидеть. Мама долго не появлялась.
Потом встал, походил по классу, потрогал разные дудочки, трубочки, гармошку.
Потом увидел что на двух партах, лежит большой лист ватмана.
А рядом с ним отыскались краски с кисточками, со стаканом воды.
Ватман уже разрисован разными буквами, рисунками артистов.
Естественно, от скуки до интереса, один шаг.
Я принялся рисовать тоже.
Хотя больше не рисовал, не мазал, а просто брызгал краску каплями, кляксами, кисточкой на лист ватмана.
Получалось очень красиво, мне понравилось так делать.
Особенно когда обмакнуть кисточку в стакан с водой, затем в краску, и взмахнуть веером. Тогда капли ложились по всей длине ватмана
Я не успокоился, пока вся поверхность не сделалось покрытой разноцветными разводами.
Тут пришла мама, с собрания.
Она сразу увидела, что я наделал.
Мама не стала кричать, ругаться, бить ремнем, давать подзатыльники в школе, при свидетелях.
Лишь зло прошипела сквозь зубы:
— Это же была готовая стенгазета! Мне поручили ее сделать, а ты всё испоганил.
— Придешь домой, я тебе задам такую порку, век не забудешь, как портить чужой труд, — пообещала она. Что сказать, обещание она сдержала.
Рубцы от ремешка, долго не сходили у меня со спины.
Потом подрос, мать призналась, что в те годы, сделала от отчима больше десяти абортов. На больших сроках.
Когда она находилась на сносях вторым ребенком, то обязанность забирать меня из садика, перешла к отчиму.
Он приходил после работы, мрачный, безрадостный, когда всех детей уже позабирали другие родители, я всегда оставался самым последним.
Бабушка не могла меня забирать, она работала где-то на далекой работе.
Отчим хватал меня за ручку, тащил за собой, при этом он шел быстрыми широкими шагами.
Я с трудом перебирал ножками, бежал вприпрыжку, но никак не поспевал за ним. Почти всегда падал, от моих заплетающихся коротеньких ног.
Отчим с силой поднимал с земли, иногда отряхивал, иногда нет, в зависимости от его настроения, зло сплевывал сквозь зубы:
— Эх, коряга! Быстрее шевелись! — говорил он всегда при этом.
Быстрее, это означало «туда».
В дощатое строение, в виде одноэтажного барака.
В котором приютилась, работала «пивная».
Мы заходили внутрь, потом отчим пил пиво с пеной из огромной кружки, за высоким столиком, а я стоял рядом, держась за штанину отчима, стеснялся, пугался всего: грубых голосов, мата, ругани, грязных большущих мужчин, шлепков по плечам, перезвона стаканов, брякающей посуды, в котором заключался взрослый мир для меня в то время.
Порой мужики подходили к отчиму, угощали его, разговаривали про свои дела, иногда спрашивали:
— А это чё, твой, что ли? — они показывали, кивали на меня.
— Да не мой, приёмыш, — коротко бросал отчим тем мужикам.
Мне становилось очень обидно: ведь какой я приемыш, я живу в семье, где есть бабушка и мама, я же ведь не щенок подзаборный, не приемный ребенок из интерната.
Я маленький, но уже разбираюсь в таких взрослых понятиях, как приемыш, или ребенок из детдома, в результате дворового воспитания, когда мальчики и девочки рассказывают всякие истории из жизни детей.
Ленка, голая коленка, — говорила про девочку, которую устроили в приемную семью. Вот она-то была точно приемышем, думал я.
А Колька, нагоняя страстей, без умолку болтал про мальчика, которого забрали в интернат от плохих родителей.
Маму, и отчима, взаимно не любил, тоже считал их плохими родителями, но в тоже время не хотел попасть в интернат.
Я знал, что там ужасно плохо, из тех же дворовых рассказов.
Хотя отчим мог завернуть, более обидные прозвища: пиздюк, или говнюк, тоже в зависимости от настроения.
Но никогда не был для него приёмышем, или приёмным сыном, — по всем документам, отчим не усыновлял меня.
А родной отец выплачивал алименты матери, до 16 лет.
Из-за всех сложившихся причин, он переводил алименты на счет в минимальном размере: рублей десять, или двадцать.
Обычно после пивной мы направлялись домой.
Отчим всё так же шел быстро, волосы развевались, я падал, он поднимал, говорил мне «коряга», другие обидные слова.
А иногда после садика, отчим приводил меня в гости.
В другой дом, где жили веселые тёти.
Там, в большой квартире, всегда стоял табачный дым, сизым туманом.
С устоявшимся запахом вонючей кислятины, когда помещение давно не проветривали свежим воздухом.
Я по опыту уже знал, что отчим скоро будет закладывать за воротник вино, водку, или на худой конец, когда уже не оставалось ничего, то сладкую брагу с пенкой.
Отчим курил, выпивал, бывало, танцевал с другими тетями под громкую эстрадную музыку.
Он не умел по-настоящему танцевать, а делал вид что танцует: кривлялся, размахивал руками, топал ногами.
Там предоставлен сам себе: никто не приставал, мне даже нравилось там бывать. Конечно, приходилось терпеть вонь.
Тёти давали цветной журнал с картинками нарядных тетей и машинок, с непонятными буквами (на иностранном языке), я старательно перерисовывал эти буквы карандашиком на клочок бумаги из школьной тетрадки.
Почти всегда там отчим напивался, затем начинал плакать навзрыд, под жалостливые песни, которые тянули весёлые тети, обнимать их, лизаться с ними, после этого падал на матрас, отдыхать.
Там меня не кормили, хотя тети время от времени давали вкусные конфеты, или импортную «жевачку».
Поздним вечером туда приходила бабушка, видимо она знала этот секретный адрес. Она принималась ругаться на отчима, на теток, будила его, стаскивала с постели. Отчим пьяно огрызался, наконец, одевался, мы кое-как брели домой.
Мама дома в слезах ругала отчима, он стоял перед ней на коленях, клялся богом что исправиться, а через неделю всё начиналось сначала: пивная, гости, тетки, музыка, красивый иностранный журнал, тот самый.
Что это за тети, так и не узнал, наверно знакомые.
В начале семейной жизни с отчимом, мама до последнего надеялась, что в силах его изменить, исправить от низменных манер, приобщить к искусству, к настоящей культуре, внушить чувство прекрасного, высокого в жизни, в обществе.
Но отчим вынес только привычку читать книги во время еды, пить вино, слушать, или рваным басом подпевать баяну, обычно под водочку.
Увы, получилось всё в точности до наоборот, — отчим перевоспитал маму, под себя.
Как стало заведено, в день получки, отчим заявлялся домой поздним вечером. Кряхтя, пошатываясь на нетрезвых ногах, он вваливался в открытую дверь.
Скандал начинался сразу же, или минут через пять, когда мама, обшарив карманы одежды, обнаруживала, что отчим половину зарплаты уже где-то безвозвратно пропил.
А отчим в подпитии, становился особо буйным, агрессивным, неуправляемым человеком.
Поэтому придя в гневное состояние от слов матери о друзьях собутыльниках, в частности о себе тоже, отчим принимался страшно ругаться матом:
— Ёб, твою душу в бога в мать…
Еще много чего.
От этого он больше приходил в ярость, свирепея прямо на наших глазах.
У нас был кутенок, маленький щеночек, как-то раз, будучи в таком состоянии, отчим пнул подвернувшегося кутенка ногой так, что он заскулил сильно-сильно, а потом взял и умер.
Отчим становился страшным в гневе, наводил ужас на всех: глаза горели сатанинским огнем, волосы разметывались в разные стороны, широкий рот изрыгал матерные слова, пальцы сжимались в громадные кулаки, готовые крушить, ломать, уничтожать все на своем пути. В такие моменты его боялась даже бабушка, я же с братиком прятались под столом, у бабушки в комнате.
Обычно пьяный скандал развивался по нескольким отработанным до мелочей, неписаным сценариям.
Если скандал начался уже внутри квартиры, то отчим тащил мать в спальню, запирал дверь на щеколду, зажимал ей рот, принимался спокойно мутузить ее.
Пока там, в спальне, наконец, не затихало, видимо отчим утомленный жизнью, тяжкой судьбой, отведя душу и кулаки, благостно не засыпал на двухместном диване. Раскинув руки в стороны, при этом похрапывая.
Бабушка в это время тихо подвывала:
— Ох, он ее убьет, ох, он ее убьет…
Затем обращалась к нам:
— Что же вы стоите болванами?! Бегите, защищайте мамку!
Алешка прижимался к бабушке, начинал плакать от страха, а я радовался, про себя, никуда не ходил кого-то спасать.
И думал, — ага, когда меня бьют, то почему-то никто не защищает.
Вот, теперь тоже пускай будет побитой!
Конечно, на следующий день мать появлялась с кровоподтеками на лице.
Если синячок так себе, то мама хватала крем, замазывала его, уходила на работу.
Если же был синяк как синячище, то она брала отгулы, или отправлялась на «больничный», то есть сидела дома, лаялась с отчимом, пока он куда-то не уходил сам.
Когда же скандал зарождался с порога, то происходило следующее:
После истерики мамы, отчим приходил в ярость.
Бабушка гнала нас, выталкивала поближе к отчиму и матери, чтобы я с братиком, находился между ними.
Но мы же не дураки, чтобы лезть под пьяные кулаки, поэтому тут же куда-нибудь убегали. Во всяком случае, я-то понимал, чем это грозит, а братик Алешка просто боялся, поэтому всегда хныкал от страха.
Вроде как бабушка надеялась, что солдат ребенка не обидит.
Хотя на деле выходило совсем другое, — отвлекающий манёвр по всем правилам воинской науки.
Пока отчим отвлекался на нас, пьяно оглядывая, матерясь, примериваясь кого снести первым с лица земли.
То, улучив момент, бабушка прыгала, кидалась, именно кидалась, старой, но опытной кошкой со стальными когтями, прямо на отчима, вцепляясь ему в длинные волосы.
И с силой выдирая прядь за прядью, — раз, другой, третий.
Это надо видеть!
Грандиозную битву двух непримиримых антагонистов, — зятя и тещи.
Выдираемые волосы трещали с сухим треском горящего сухостоя, очки отчима куда-то падали на пол, одежда рвалась на клочки, из коридора разбрасывалась обувь вместе с обувной полкой.
О, отчим приходил в самую великую ярость, — еще бы, волосы были его большой гордостью.
Он рычал, он задыхался от бешенства, он рвал на груди рубашку от неистовой силы.
Бабушка, видя такое дело, — резко спрыгивала с него.
Именно спрыгивала, как акробатка.
Ведь отчим высокого роста, бабушка ему доставало где-то по грудь.
Она спрыгивала, дикой рысью в два прыжка удирала в свою комнату, не дожидаясь ответного удара со стороны отчима, тут же закрывалась на замок.
Мать тоже пряталась, или в комнате, что совсем плохо, или же выбегала в подъезд, затем пряталась у добрых соседей; у тети Тамары, или у бабушки Лукерьи Степановны, которая жила над нами, этажом выше.
У неё был взрослый сын, в то время, он за что-то «сидел в тюрьме».
Отчим, тоже видя такое дело, приходил ещё в самую величайшую ярость, которая отыскалась бы на свете.
Ведь что теперь получалось, — под рукой нет никого, на ком можно сорвать злость, почесать кулаки.
Тут отчим начинал с грохотом ломаемых вещей искать мясницкий топор, или огромный нож, в обшем, что найдется под руку первым.
Наступал пик исступления отчима, пик самого скандала.
Он уже не говорил, а только рычал, завывал смертным воем как одинокий волк:
— У-у-у, уубьюююю, в душу, в бога мать, уубьююю…
Мы все знали, что так и будет. Возможно.
Но бабушка была уже опытным бойцом, поэтому тот топор, все ножи в доме, заранее убирались, прятались к соседям.
Однажды колюще-режущие предметы, то ли не успели вовремя убрать, то ли забыли, но отчиму повезло, он нашел нож, к тому же мать в тот раз сдуру закрылась в спальне, а не убежала к соседям.
Дело шло к убийству, к обычной бытовухе.
Мы трое, я, Алешка, и бабушка, — дрожали от страха, находясь в ее комнате закрытой на два замка.
Хотя отчим в приступе ярости смог бы выломать хлипкие замки, на это силёнок у него вполне хватало.
Тогда бабушка, предчувствуя пролитую кровь, перекрестилась, — и сиганула в окно. Да, именно так и происходило.
Сорвала шторы и тюли, распахнула окно, выпрыгнула на улицу, при этом пронзительно закричала резаным голосом:
— Караул!! Убивают!
Ведь мы жили на первом этаже, поэтому выпрыгнуть во двор, плёвое дело, даже для старушки.
Оказавшись там, бабушка быстроходной рысью бежала за помощью: в соседний дом, там, в квартире на первом этаже, находился кабинет участкового милиционера.
Там же, в одном подъезде рядом с участковым, жила бабушкина подруга, бабушка Сима, или Серафима Ивановна.
У этой бабушки был такой здоровенный сын, что отчим, хоть он здоровый, но при его грозном и суровом виде он сразу сникал.
Да будь отчим хоть в высшей степени гнева.
Еще бабушка, если участкового не оказывалось на месте, то заодно бежала к таксофону, вызывать милицию.
Бабушка успевала, а отчим не успевал убить маму.
Тяжело дыша, бабушка прибегала обратно, сообщала отчиму, о скором прибытии кавалерии и тяжелой артиллерии, в виде сына бабушки Серафимы и милиции.
Обычно, если он не находил холодного оружия, ярость отчима постепенно затухала.
Для вида покрошив и сломав, что-нибудь по мелочи: пару стаканов, тарелку, или разбив какую-нибудь бедную полочку, он садился где-нибудь в уголке, скрипел зубами, тихо ругался на жизнь, обнимая бедную головушку дрожащими руками.
Приходил сын, грозно смотрел на отчима, он падал духом, опускал голову, затем появлялся участковый, или приезжали на милицейской машине вызванные милиционеры.
Неистовый отчим превращался на глазах в белого, пушистого кролика.
Понурого, его уводили куда-то.
Я спрашивал бабушку куда именно.
Она говорила, что его садят в тюрьму, или в какой-то «вытрезвитель».
Что такое тюрьма я знал, в нашем доме и в нашем подъезде, много кто «сидел в тюрьмах», а что такое «вытрезвитель», нет.
Потом бабушка, глотая валерьянку или корвалол, хваталась за сердце, начинала причитать и проклинать отчима одновременно,
— Да за что же мне такое наказание! У-у волк треклятый, да чтоб тебе ни дна, ни покрышки! Это выысшеей марки, высшеей марки алкаш и убийца!
Поднимала указательный палец к потолку, словно указывала на высшую несправедливость, заливаясь горьким плачем.
Иногда бабушка сразу доставала икону со стены, начинала перед ней; то ли проклинать, то ли молиться, то ли плакать, — или же, всё это одновременно.
Мать, со свежеприобретенными синяками, тоже плакала, вместе с Алешкой.
Следующий день после скандала, у нас всегда начинался с большой уборки.
На грязном полу, истоптанном сапожищами милиционеров, багровели засохшие пятна крови, отчим всегда резался, наверно специально, или кровь капала из царапин, или же из небольших порезов.
Пушистыми клоками, клубились длинные волнистые волосы из причесок, в основном это были выдранные волосы отчима.
Отчим тоже в ответ в пылу сражения выдирал волосы из бабушки и матери, но не так удачно. Он ведь привык махать кулаками.
Хрустели под ногами осколки стекла, или разбитой посуды.
Везде мусор, пустые бутылки, ведь отчим, придя домой, во время скандала, накатывал стакан другой вина, или принесённой водки во время небольшой передышки для восстановления силы и ярости.
Кругом валялись разбросанные вещи.
Бардак после скандала, оказывался во много раз больше, чем устраивал я во время своих шалостей.
Через пару дней приходил утихомиренный отчим.
Целых две недели в нашей семье царил мир и благодать, — по выражению бабушки.
Шло время, синяки проходили, раны заживали, волосы отрастали заново, всё забывалось.
Отчим ходил дома тише воды, ниже травы, — опять же по выражению бабушки.
В такие дни ему даже приходилось ходить к участковому, отмечаться по вечерам, вроде как он находиться в норме, трезв как стеклышко.
Но наступало время получки, начинался снова, «день сурка».
Отчим приходил в стельку пьяным, вспоминал былые обиды, плевал на участкового при его упоминании, в буквальном смысле на пол, тогда у него появлялось неистребимое желание почесать кулаки об кого-то из нас.
Хотя ничего, говорила бабушка, может быть обойдется на этот раз, ведь ножи и топор, ещё днем унесены к соседям.
Кстати, у отчима имелось имя, — Василий Михайлович.
По-своему, глубоко несчастный, жалкий человек, с разрушенной психикой и судьбой, который впустую растратил свою жизнь.
Что о нём вспоминать, — был и был, ведь другим детям тоже несладко приходилось в детстве.
*