Она снова изменила прическу. Вначале у нее были соломенно-желтые волосы до плеч, затем – конский хвост с челкой до бесцветных глаз, а теперь она взбила волосы наверх и покрасила их кончики темной краской. Получилась такая вот перпелесица. А так, она носила светлые немодные кофты-лапша, подчеркивавшие ее маленькие грудки и темные юбки до колен. И еще домашние тапочки. Едва войдя на на кафедру и повесив в шкаф пальто, она торопливо снимала сапоги или туфли, все – на высоких каблуках, облегченно вздыхала, разглаживая колготки, и надевала смешные тапочки с белыми помпонами. А звали ее…. Да какая разница! Пусть ее звали…. Людмила Викторовна Крапухина! А студенты ее называли Белая моль. За ее очень белую кожу, за бесцветные глаза, за формальный, едва заметный макияж, за тусклый равнодушный голос.
Ну, еще бы! У нее в группах были такие зубастые девчонки. Я как-то вел в одной такой группе занятия. Там была одна такая штучка Анета Дзуцева. Она садилась вперед, черноволосая, луноликая, манящая, и расстегивала, делая вид, что ей жарко, верхние пуговицы на блузке в обтяжку. И ощерялась, показывая все передние зубы, золотые. А один раз она пришла без лифчика, соблазнительно выпятив соски сквозь кофточку. Хорошо, что я тогда не повелся на ее уловки, иначе ходить мне с разбитой мордой, потому что обнаружились два братика довольно свирепого вида, которые стали встречать и провожать ее на занятия.
Тридцатого декабря я задержался. Предстояло проверить все мои помещения и опечатать их бумажками с надписями: «Не вскрывать! Опечатано мною. И Ф.И.О. с подписью. А потом позвонить ответственному дежурному и доложить о проделанной работе.
Я вышел на улицу полседьмого вечера. Выпал снежок, и ни одного следа! Девственная чистота, и одинокая фигурка у входа в подвал второго корпуса, где выдавали продовольственные заказы. Подойдя ближе, я узнал Белую моль. Она действительно была белой. В белой шубке с капюшоном, толстых белых колготках или рейтузах и мягких сапожках с узорами. Снегурочка, да и только!
— А я жду хоть кого-нибудь, – сказала Моль. – Вот, пожадничала…
Она показала на две сумки у сапожек.
— Взяла два заказа, а зачем…. Поможешь донести? Тут недалеко.
Она жила в Химках, а «тут недалеко». Переехала, что ли? Я подхватил две ее сумки, а Моль забрала мой кейс.
— Я разменялась. Думаю, что выгодно. Двушку в Химках на однушку в нашем доме.
У нашего института был собственный дом, где жила профессура с доцентурой. Там же жил старый шеф.
— Жалко, что ворота закрыты, – сказала Людмила Викторовна, кивнув на бетонный забор с металлическими воротами. – Мы бы сейчас, нырь, и дома!
— Ничего, обойдем, и сделаем «нырь» ногами, – сказал я, чтобы поддержать разговор. – А потом – в лифт. В вашем доме есть лифт?
— А как же! Ходить на восьмой этаж пешком…
Мы прошли сквозь пропускной пункт с вахтером, тепло попрощались с ним, как со старым годом и пожелали всего на свете, а там вдоль химического с погашенными окнами и за угол, к дому из желтого кирпича.
У подъезда я протянул ей сумки. Но она их не взяла.
— Зайди, – бесцветным голосом сказала Моль. – Посмотришь, как я обосновалась.
Больше всего я не любил бесцельно ходить по чужим квартирам, смотреть обстановку и листать чужие фотоальбомы с мужьями и детьми.
— А знаешь, с кем я разменялась? – спросила Людмила Викторовна, сбивая в подъезде с сапожек прилипший снег. – С нашим проректором Шепко.
Этот Шепко был изрядным прохиндеем. За новый корпус он, как проректор по административно-хозяйственной работе, получил орден «Знак Почета», а потом едва не сел, потому что продавал на сторону олимпийскую мебель. Но как-то выкрутился и на излете перестройки даже сделался директором фабрики платков.
— Значит, он теперь в Химках?
— Ну да, в моей старой квартире. Заходи…
Она открыла дверь длинным ключом и пропустила меня с двумя полиэтиленовыми сумками прихожую, большую и темную. Моль долго возилась тугими замками, но все-таки справилась.
— А их куда? – спросил я, помахивая в воздухе сумками.
— Неси на кухню, – безразлично сказала Моль. – Поставь на табурет.
— Я наслежу.
— Я подотру…
Я не топал в подъезде и действительно наследил. Одна сумка на табурет не поместилась, и я поставил ее на пол. Людмила Викторовна появилась без темной юбки в одних белых колготках и кофте-лапше и принялась затирать мои следы шваброй на длинной деревянной ручке. Сумка ей мешала подтирать пол, и я снова подхватил ее, зашуршав полиэтиленом. Бутылка с шампанским тяжело булькнула.
— Какое тут шампанское? – спросил я, когда Людмила Викторовна закончила уборку.
— Не знаю, – тяжело дыша, ответила Моль. – Какое дали, такое и буду пить. Вы пальто-то снимите.
Я обнаружил, что стою посреди кухни с сумкой в руке, в зимней шапке и куртке. Людмила Викторовна забрала у меня сумку, сняла шапку и расстегнула куртку.
— Надеюсь, ты не торопишься?
— Я не тороплюсь, – сказал я с усмешкой. – Нужно же попробовать шампанское. Вдруг прокисло!
Она погрозила мне пальчиком:
— Шампанское не может прокиснуть. Там – газ! А он уже кислый-углекислый!
Она отобрала у меня сумку, куртку и шапку.
— Иди в комнату и садись за стол.
— А руки?
— Что «руки».
— Руки надо мыть.
— Раковина сзади, мыло – на полочке.
Мне показалось, что когда она говорила, что шампанское не может прокиснуть, у нее непривычно ярко загорелись глаза, а теперь опять погасли.
— Мы шампанское пить не будем. Шампанское – завтра! Сейчас будет индийский кофе из банки и овсяное печенье.
— Из коробки?
— Из коробки.
— А кипяток из чайника.
— И откуда ты все знаешь?
Кажется, наша Снегурочка начала оттаивать, подумал я, не припомню, чтобы дочка деда Мороза пила индийский кофе. Она пошла на кухню, а я поставил второй стул рядом, чтобы видеть ее профиль на фоне окна, освещенного фонарем. Она пришла и, как в культурном доме, принесла поднос с чашками и сухарницей с печеньем. Поставила все это на стол и села рядом. А я напел тихонько:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу…
— Ого, Есенин? Ты любишь Есенина?
— Я люблю Ахматову.
— Так она писала о женском.
— О женском, но по мужскому. Разве не так?
Она еще раз сходила на кухню и на этот раз принесла большой кофейник.
— Будем пить кофе и говорить об искусстве.
— Будем, если Вы снимите свои ужасные белые колготки.
— Что?!
— Когда я вижу женщину в белых колготках…
— Это рейтузы!
— Когда я вижу женщину в белых рейтузах, мне кажется, что со мной рядом сидит гусар, и от него пахнет лошадью!
Она фыркнула в чашку с кофе, потом, закинувшись назад, звонко засмеялась, а на рейтузах расплылось темное пятно.
— Теперь действительно придется снять, – удивленно подняв брови, сказала Крапухина. – Нужно застирать.
— Нужен Лимон. У Вас есть лимон?
— Да, у меня есть лимон. Я отрежу половину, мы ее нарежем дольками и будем пить кофе с лимоном.
— А другой половиной мы поводим по Вашим лосинам, господин корнет, и застираем.
Она встала и под марш «Гром победы, раздавайся…», который я сыграл на губах, сняла белые рейтузы с неприличным пятном спереди. Потом мы опять взялись за кофе, теперь с лимоном.
Людмила Викторовна опять расплескала кофе, на этот раз на блузку. А все потому, что я рассказал ей анекдот про поручика Ржевского, неприличный, но очень смешной.
— Ее тоже надо снять, – сказал я и потрогал пальцем маленькие шарики пуговок у нее на груди у шеи.
— Обязательно, – сказала Крапухина. – И немедленно!
Пуговок было много, и расстегивала она их долго. Так долго, что мне это надоело, и я расстегнул на ней лифчик. Застежка была тугая, а Людмила Викторовна с блузкой на голове замерла и терпеливо ждала, пока я это сделаю. А трусы, простые, полотняные, она сняла сама…
Когда я в нее вошел, она прошептала дрожащими губами: «Пожалуйста, помедленнее. Иначе я потеряю сознание».
И я сделал так, как она просила…
"И падали два башмачка со стуком на пол…"